Плева Любовь Небренчина
10 ИЮНЯ 2008 ГОДА ЗАКОНЧИЛА СВОЙ ЗЕМНОЙ ПУТЬ талантливый литератор и поэтесса Любовь Небренчина.
Это отрывок из ее автобиографической повести "Плева"
Полностью здесь:
https://www.topos.ru/article/1942 Глава 4
Давно. 20 лет назад
— Любка, принеси-ка мне дневник, я посмотрю, какие оценки ты заработала сегодня.
Съёжившись от страха, достала из ранца свой школьный дневник. Боже
мой, как я панически боялась этих минут! Даже этих часов: с
19.00 до 21.00. Механически начала причитать: «Боженька,
помоги, миленький, Боженька по...». Шепот напоминал размеренное
тиканье часов. Ритмичный, медитирующий.
Сегодня я получила «тройку» по русскому языку, и это значит, что
отец сейчас будет наказывать. Мать готовит еду на кухне — не
помощник. Он теперь наказывает в комнате, закрытой на щеколду.
Раньше он не закрывал дверь потому, что не было засова
(маленькой девочке незачем закрываться от родителей), да и мать
не выдерживала моих криков и прибегала, чтоб заступиться,
закрыть дитя своим телом. Его это не останавливало, он лишь на
минуту отвлекался, чтоб ударить мать, а потом продолжал
заниматься мной. Теперь он поставил на дверь щеколду и спокойно
мог заниматься этим, не отвлекаясь на мать...
Отец сидел, развалившись в кресле, закинув ноги на журнальный
столик, держал в одной руке газету «Городская правда», в другой
вонючую сигарету, изредка поглядывая на экран телевизора,
который орал «безбожно», как выражалась моя бабка. Я протянула
дневник дрожащей рукой. Он пролистал страницы, дошел до
настоящей недели и с минуту разглядывал. Он никогда не спрашивал,
почему такая оценка, выучила я урок или училка придирается
из-за того, что на нее когда-то жаловался сам отец. Я
страдала энурезом. Часто отпрашиваясь посреди урока в туалет,
получала отказ. Учителя, не зная об энурезе, недоумевали: почему
она так часто бегает в уборную, думали, что хочу «откосить»
от занятий и не пускали, пока отец не устал от того, что я
прихожу из школы мокрая из-за недержания мочи и зареванная
от стыда и обид, и не пожаловался школьной директрисе. Может,
училка с досады ставила тройки и двойки? Ему было
наплевать. Беря в руки дневник, он хотел найти в нём плохую отметку.
— Неси мои брюки.
Я послушно, с трепещущим от страха сердцем, вышла в коридор, сняла с
вешалки рабочие брюки отца. КАК ОНИ ПАХНУТ! Этот смешанный
запах мазута, табачного дыма и дешевого одеколона был всегда
любим мною. Любила прижиматься к отцу, когда он был одет в
рабочую одежду, зная, что ругать не будет, порки не будет, а
значит — отец меня любит. Сегодня. Но завтра — порка, и я
его ненавижу.
— Вытаскивай из брюк ремень.
Зомбированно стала вытаскивать ремень. Он был из натуральной грубой
кожи плохой выделки, вытаскивался с трудом, а я и не
торопилась его вытащить, оттягивая время: может, передумает?
— Повесь брюки на место.
Я повесила, заранее зная, что ПОТОМ, ПОСЛЕ ВСЕГО, он прикажет вдеть
ремень в брюки. Брюки, как и ремень, сейчас я ненавидела.
— Иди раздевайся и ложись.
Отец заставлял всегда раздеваться, чтоб одежда не смягчала удар.
Такие мысли были у меня тогда. Сейчас я понимаю, что он хотел
видеть тело обнажённым. Обязательно нужно было ложиться, чтоб
удобней бить. И не только. Сексом в Советском Союзе
занимаются лежа, по рабоче-крестьянски. Ему привычней, когда лежа.
Я сняла платье, трусики носить дома было нельзя — не дай Бог вздумаю
описаться — сняла маечку и легла на диван.
Глава 5
«... за столом стояли в страхе
запасались для
голода
спали настырно, бессонно, бессовестно
стали
не ближе но кожами
не признавали никого
запросто...»
(Ж. О.)
Время по-предательски посмотрело на меня сверху вниз и замерло.
Детское неразвитое тельце, сжатое в кулачок, лежало на
потрепанном диване, который пахнул моей же мочой, корябая кожу
обивкой. Самое невыносимое — лежать тут и ждать, когда он придет.
В те минуты душа уходила в пятки, ненадолго задерживаясь
внизу живота. Начинало сильно подташнивать.
Он не шел, еще чуть-чуть, и детское сердце поверит в чудо. Поверит в
доброго отца, который просто пошутил... Но серая масса
детского мозга не умеет верить и заставляет уши прислушиваться к
звукам в соседней комнате, к дыханию того человека, к его
запаху и движениям рук, и не смеет приказать телу
шелохнуться. Будто от этого что-то зависит. ВСЕ.
Он никогда не торопился. Это как просить хлеба, стоя у стола, за
которым сидят взрослые и пируют. Вот ты подошла к столу,
шепотом попросила. Тебя не услышали. Ты опять прошептала просьбу.
Тебя просто увидели. Ты повторила, смущаясь и злясь на себя,
но ведь не повторить ты не можешь потому, что достаточно
долго простояла около стола. Они услышали и замолчали.
Надолго. И ничего не дают...
Я стиснула всю свою волю и старалась не обращать внимания на мух.
Он бесшумно вошел, но я услышала и вздрогнула. Казалось, что он это
почувствовал и насладился моим страхом.
— Ляжь нормально, не вертись.
Но ведь я не вертелась.
Краем глаза было видно, как отец замахнулся ремнем, поднял вверх
руку... Я зажмурила глаза. Лучше не видеть. Но ремень так
отчетливо просвистел в воздухе, что...
ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ...
— Папочка, миленький, не надо!
Голос дрожал, срываясь на крик. Я кричала, не помня себя. Не так от
боли, как от ужаса, страха, вгрызающегося в мое тельце с
новой силой.
ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ...
— Папочка, родненький, пожалуйста, не надо...
ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ...
— Папочка... прошу...тебя... мне... больно... не ... надо...
Я подставляла свои детские руки, стараясь закрыть спину, попу, ноги.
Он от этого еще больше злился и шипел:
— Замолчи, я сказал. Закрой рот, а то соседи подумают, что убивают тут ее.
Он взял ремень в другую руку, чтобы правая рука отдохнула.
ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ... ХЛЕСЬ...
Я перестала кричать, понимая что от этого только будет хуже.
Отец не унимался, приговаривая одному ему понятные слова. Это были
отрывочные бормотания с придыханием. Еле слышные, оттого
кажущиеся чудовищно странными. Всегда я боялась именно этих
приговорок. И всегда, после этих слов, пускала в ход по-детски
хитрый способ возможной передышки от ужаса и боли. Просьбу, в
которой отец не мог отказать.
— Папочка, я в туалет хочу. Пусти меня, пожалуйста. Папочка, пусти,
я сейчас описаюсь.
Я знала, что отец меня пустит обязательно. У меня ведь энурез. Мне
нельзя терпеть. Он всегда отпускает, хоть и говорит вслед:
«Ирод» или «Выродок».
И тогда я забегу в туалет, хотя и не хочется писать совсем. Сяду на
унитаз исхлестаной до кроваво-синих вздутых полос попкой и
буду произносить звонкие безотрывочные звуки, дрожа от страха
другого и детских надежд:
— ССССССССССССССССССССССССССССССССССССССССССС,— имитируя журчание
мочи по керамическим стенкам, на тот случай, если отец на
цыпочках подойдет к двери сортира и, подставив ухо к щели, будет
подслушивать. Не обманула ли? Правда ли хотела в туалет? И
так я боялась быть застуканной во лжи (ведь порка ремнем
только усилится из-за вранья), что придумала этот хитрый звук.
Ведь верила и надеялась что за то время, пока я в туалете,
отец, может, передумает меня хлестать, или пожалеет, или
устанет рука, а может и вовсе мама придет на помощь и позовет к
ужину. А за ужином я буду сидеть и ерзать от боли на
табурете напротив отца, за столом, смотреть ему и матери в глаза
задорным взглядом (не дай Бог, чтоб аппетит испортился от моей
кислой мины) и с живейшим сладострастием уплетать жареный
картофель. Потому что он приказал есть эту картошку. После
чего он мне прикажет ложиться спать, хотя на улице
светлым-светло, что и сон не пойдет, и слезы от обиды на него душат
(ведь за что он так, подумаешь, тройку училка поставила, но
я-то его люблю. Что ему эта тройка?). И по телеку фильм про
любовь, посмотреть бы. Но нет, он прикажет и я пойду, не смея
перечить или просто попросить. И закроет дверь, вставив в
проем пояс из-под халата, чтоб ненароком не открылась, и тогда
будет виден правый уголочек экрана. И слышен звук. А этого
нельзя видеть и слышать — приказ же был спать!
— Папочка, я писать хочу. Пусти, пожалуйста!
Я так надеялась на эти магические слова, так верила в свой обман,
что действительно захотела в туалет.
— Молчи, сука. Молчи, я сказал!
Мое сердце обдало волной отчаяния и обиды. Но почему, я же могу описаться?
Так жестоко со мной он никогда не поступал...
(...)
Отец остановил порку ненавистным кожаным ремнем. От неожиданности я
не сдержала естественного желания и горячая моча потекла в
ватное нутро обивки, всасываясь в диван. Представила, как
расползается по старому гобелену пятно. Лежала, не смея
повернуть голову в его сторону. Если он догадается об этом, то мне
кранты — все сначала терпеть. Я вжала голову в подушку,
прячась как страус от жестокого, раздевающего душу и мысли
взгляда. Кожей почувствовала, что отец собирается уйти из
комнаты, и тут же услышала его прерывистое дыхание, услышала звук
падающего на пол ремня и успокаивающий мои страхи скрежет
шпингалета. Шорох открывающейся двери, точно дверцы в подпол,
который у бабушки в хате. Освобождение!
— Ремень чтоб вдела в брюки! И вставай, ужинать пойдем, мать уже приготовила.
Глава 6
Как только он вышел, я соскочила с дивна, встряхнула покрывало,
перевернула пятном в изголовье и накрыла подушкой. Теперь надо
будет завести сестру в спальню, показать пятно и шепотом
уговаривать, чтобы ЕМУ не рассказывала. Кому охота спать на
мокром? Ее тоже он наказывал ремнем, она знает, что это за мука.
Она не должна рассказать, она сестра. Потом схватила
ремень, маечку и платье, и выбежала из комнаты.
(...)
«...Милые мои
милые мои
милые
всегда
одни и те же...»
(Ж. О.)
Я встала под душ, вымыла тело и заторопилась на кухню, не вытираясь,
чтоб не шаркать тканью по боли.
Сидела напротив него, когда он отворачивался и разговаривал с
матерью, украдкой глядела в его лицо, боясь с ним соприкоснуться
взглядом. Проще было бы не смотреть на него, но к лицу влекло
непреодолимо. Отец как будто почувствовал — приказал не
прислушиваться к их разговору, а хлебать суп. Проворно черпала
ложкой жижицу из тарелки и наспех глотала, лишь бы не
сердить его.
«И мама не узнает о моем секрете, я никому не скажу. Если только
мама увидит, но и она не сможет запретить отцу. Ведь выкинул же
он с балкона ковер, который она купила. Значит, и ее не
пожалел». После ужина я помыла посуду, лишь бы не идти спать,
лишь бы отодвинуть этот момент на несколько минут, хотя мать,
жалея меня, говорила, что вымоет сама. Долго и тщательно я
терла каждую тарелку, откладывала, заново перемывала,
споласкивала. Отец зашел в кухню, приказал ложиться спать,
кажется, накричал на мать, заставляя ее саму мыть тарелки. Пришлось
заторопиться.
«...заснуть бы взаправду
проснуться
маленьким
Ах
Застегнутый
криво
Замыленный
Завтракать не зовут
Улыбочки...»
(Ж.
О.)
Сходила в туалет на ночь и пошла в свою пыточную конуру. Я легла на
диван, устраивая поудобней спину и попу, прошептала заклятие
в кулачок о своем секрете и с мукой призвала сон.
(Назавтра в школе медицинский осмотр, тетки школьные будут опять
перешептываться и жалеть меня, девочки насмешливо смотреть и
рассказывать Вовке Кособринову, и он будет отворачиваться).